Артеология – сайт издательской программы Новая история искусства. Здесь публикуется информация об изданных книгах и материалы, которые открываются в процессе работы над книгами.

Архив за Сентябрь, 2012

«Москва-Петушки» представляется мне одним из самых значительных текстов в русской литературе. Иногда мне кажется – самым значительным. Постановка такого произведения – это очень непростая задача, потому что большинство зрителей, я думаю, знают его почти наизусть, просто – знают наизусть, и в большинстве из нас этот текст давно отпечатался нашим собственным многократном прочтением и озвучиванием, всю жизнь продолжающейся передачей его своим голосом. Целый мир, целый язык, созданный его интонационными движениями, живёт во мне ритмическим эхом.

При всей ироничности и игривости этот текст какой-то обязательный и это больше, чем обязывающий; он по-настоящему – пронзительный. Вот так бывает только с очень важным ткстом – произносится слово – «пронзительный», и сразу отзывается в памяти его же, Ерофеева, словом «вонзили», страшными пророческими последними словами поэмы: «Они вонзили мне шило в самое горло… Я не знал, что есть на свете такая боль. Я скрючился от муки, густая красная буква «ю» распласталась у меня в глвзах и задрожала. И с тех пор я не приходил в сознание и никогда не приду.»

Мне увиделось, что Алексей Вертков очень точно, почти всегда очень точно передаёт интонацию веничкиной речи; у него замечательно настроен голос на эту роль, на этот долгий и, мне кажется, всё-таки очень непростой монолог. Непростой – потому что почти всё время это слишком смешно, и смех так внезапно, по-гоголевски, вдруг оборачивается леденящим ужасом и мраком, обнаруживает такое соскальзывание в безумие и гибель, что за ним трудно не свалиться, его трудно проследить и сохранить сознание и равновесие. Иногда или очень часто вообще всё бывает трудно, и поиск простого решения не означает правильности. Это Россия. Это русский язык.

В современной Москве обращение к тексту Венедикта Ерофеева рискованно; я имею ввиду, что текст долго флиртует с читателем –  со зрителем, балансирует на грани такой развлекательности, которая в отношении Ерофеева сегодня может легко оказаться бесчувственной пошлостью. В театре я этого не увидел. Я очень рад, что спектакль в целом получился. Я, наверное, слишком пристрастный зритель, поэтому в первом действии мне было жалко оставленных за ролью монологов, а какие-то сцены во втором действии мне показались не так ясно прочерченными, как события первого, и финал, мне кажется, в книге ещё страшнее, потому что в нём, как будто из других времён и языков, как призрак другой логики, как пробуждение чего-то, о чём мы не думаем и считаем фигурами мёртвых языков, появляется рок, появляется обречённость, но это не важно. Это я говорю только самому себе. Я очень рад этому спектаклю.

Мне понравились актёры. Мне понравились их голоса.

Александр Лабас. Снится сон. 1920-е

«Мы привыкли думать, что смерть есть некоторый вид сна, сон без сновидений и пробуждений, так сказать, самый совершенный и окончательный сон. Даже мудрейший из людей, Сократ, так думал – по крайней мере, так говорил, если верить платоновской «Апологии». Но и мудрецы ошибаются: по-видимому, смерть по существу своему есть прямая противоположность сну. Недаром люди так спокойно и даже радостно отходят ко сну и так ужасаются приближению смерти. Сон не только ещё есть жизнь – сама наша жизнь, как это ни странно на первый взгляд, на три четверти, если не больше, есть сон, то есть, продолжение первоначального небытия…»

Лев Шестов

В Манеже открылась Трилогия АЕС+Ф, три важнейших видеопроекта последних лет соединяются в одном пространстве, но только как припоминание о большой выставочной программе, реализованной группой в последние годы в сотрудничестве с галлереей Триумф. Торжественное и открытое пространство Манежа вмещает три кинозала, небольшую группу скульптур и три лаконичных ряда изображений. Пространство несколько мемориальное. Прекрасная выставка. Как всегда, АЕС+Ф подтверждает статус лучшего художественного проекта в России.

В зале Музея современной истории России, в Английском клубе, открылась выставка Миммо Йодиче (Mimmo Jodice), замечательного неаполитанского фотографа, умеющего замечать, как в пространстве материализуются состояния и формы мгновенные и совсем древние, те, которые мы называем вечными; как поэтические тексты едва уловимых человеческих переживаний перемешиваются с текстами древних мифов и исследований этих мифов и этой поэзии; как человек и искусство появляются из этих текстовых напластований. Фотоработы Миммо Йодиче – глубокое, умное и удивительно откровенное современное искусство.

То, что человек видит, происходит из того, что человек думает, из того, о чём он думает и говорит. Взгляд происходит из языка, это и есть язык, тексты о культуре, о месте и времени культуры как пространства рождения человека, то, о чём говорит художник, безусловно важно и интересно .

Выставку открыл директор Итальянского Института Культуры в Москве Адриано дель Аста.

Арсений Шульц. Без названия. 1928-1932

«Бормотов прикинулся благодушным человеком, сощурил противоречивые утомлённые глаза и, истощённый повседневной дипломатической работой, вдарился бессмысленно плясать, насилуя свои мученические ноги и веселя равнодушное сердце.

Шмакову стало жаль его, жаль тружеников на ниве всемирной государственности, и он заплакал навзрыд, уткнувшись во что-то солёное.»

Андрей Платонов «Город Градов», 1927

Прежде мне как-то не приходило в голову, что «Меланхолия» Ларса фон Триера – это рефлексия относительно популярного, но всё равно замечательного текста Туве Янссон «Муми-тролль и комета». Он словно бы изживает ощущение нежной сказки из детства, и в этом наивность этого фильма, которая очевидна с самого начала, но мне не сразу удалось проговорить её.

В продолжение разговора о Марке Шагале у Александра Ромма читаем:

«Никто так не сблизил живопись с поэзией, как Шагал. Ибо никто так смело не пользовался до него метафорой, гиперболой, метонимией, не олицетворял, нарушая закон земного притяжения, порывы человеческой души, душевные качества и свойства. Он создал свой язык, свою систему символов-знаков, свой миф о мире, о собственной биографии; судьбы еврейства воплотил в «летящем Агасфере», силы молодости – в мотивах левитации, похоть – в кроваво-фиолетовом Минотавре. У него оказался выразительный колорит, то липко-слащавый, то резко-кричащий. Я меньше люблю позднего Шагала с его умиротворёнными букетиками, пасторальными фантазиями, порхающими ангелочками. Здесь сказалось влияние Сомова, ученика мирискусника Бакста.

Я ценю Шагала как основоположника сюрреализма, наиболее созвучного нашему времени стиля бредовых фантазий и таинственных потенций подсознательного.

В заключение небольшой аннекдот: мы пошли как-то с Шагалом в ателье Гран-Шомьер (наброски). Множество народу, сопевшего от натуги и жары, сидя в этом большом амфитеатре, делало ученические рисунки, я был одним из этих тружеников, наименее удачливым. А Шагал? Он сделал за это время «творческий» рисунок: в его альбоме появился комичный рисовальщик;  смешно прищурив глаз, наклонившись вперёд от усилия, он мерил карандашом пропорции натурщицы, худой, длинной, принявшей искусственно академическую позу. Не я один почувствовал тогда зависть к этому «гуляке праздному». …

Ощущению русской стихии в её грозном, хаотическом обличье, с её хлыстовским умоисступлением и пассивностью мертвенного сна, с её скачками от фанатизма к безверию, от крайнего свободомыслия к позорнейшему рабству, от самоотверженности к грубейшему меркантилизму, от соборов и храмов Древней Руси, высот «Града Китежа», видений Рублёва и Врубеля, «Прекрасной дамы» и «Медного всадника» к пошлости соцреализма и мордвиновского «зодчества», – сопричастны его последние полотна.»

Александр Лабас. Город. Дома. 1927-1928

«Стиль Лабаса сложился постепенно, в ранний период не без участия Тернера и Домье, а из более современных – Вламинка, Матисса; но в средний период ещё более ощутимо влияние русской фрески на сложение его манеры письма, понимание цвета и объёма, трактовку образа человека.

Художественная индивидуальность Лабаса настолько своеобразна, что проявилась в таких работах, где обычно стираются индивидуальные особенности. В самом деле, что может быть безличнее видовых панорам? Художники часто выполняют их чисто ремесленно. Лабас превращает их в произведения искусства, наложив на них печать своего новаторского пытливого дарования…»