Павел Коган. Оркестр в Отузах
Автобус крутился два часа,
И мало ему экзотики.
И ты устал
Языком чесать,
И дамы сложили зонтики.
И темнота залила до шин…
И вот задумался ты:
«Скажи, ты дòжил
Или дожùл
До этакой простоты?»
Но останавливая темноту,
Отузы идут,
И вот
Колхозный оркестр возле Отуз
Старинную песню ведёт:
Он бубном плеснёт,
Он тарелкой плеснёт
Чужой мотив.
Но вдруг
Днепровским напевом,
Рыбачьей блесной
Скрипка
Идёт в игру.
…
Мотор стал.
Мотор стих.
Шофёр тебе объяснит,
Что это колхозный оркестр.
Их
На курсах учили они.
Колхоз обдумал
И положил
По полтрудодня зараз:
Хочешь — пой, а хочешь — пляши,
Ежели ты горазд.
Парнишка дует в медный рожок,
Танцоры кричат: «Ходи!»
И машет рукой седой дирижёр,
Утром он — бригадир.
Годы пройдут
И города.
Но, вспомнив поездку ту —
Острей, чем море и Карадаг
Оркестр из-под Отуз.
«Да как называется песня, бишь?»
(Критик побрит и прилизан.)
Ты подумаешь,
Помолчишь
И скажешь:
«Социализм».
1939
С этими маленькими работами, то есть, с быстрыми набросками, часто бывает так: только начинаешь всматриваться — и видишь в них бездну смыслов и ассоциаций, может быть, потому что запечатлённое время предельно коротко, это то самое остановленное мгновение, в котором сходится очень многое, может быть, потоки всех времён, может быть, годы поиска и ожиданий художника.
Эта скорость значит для художника глубину проникновения в действительность, остроту понимания того, что сейчас, обыкновенно и незаметно, происходит что-то невероятное, что-то очень важное. И это событие становится искусством, когда касается не только одного наблюдателя, это касается всех нас, это касается меня как зрителя, может быть, в ещё большей мере.
Это то, о чём говорит Заболоцкий:
«Я разве только я? Я — только краткий миг
Чужих существований. ….»
Линии ищущие, зыбкие, как будто детские, честные и неуверенные, как и формы — текучие, неопределённые, теряющиеся и возникающие в потоке света и преломлении воды. Самое поразительное в рисунках этого цикла — ощущение сложного пространства, в котором много воды, света, бликов, движений, жары, пространства, залитого слепящим солнцем, и всё это достигается такими простыми, вызывающе простыми средствами. Удивительно, очень смешно, как будто совсем несерьёзно, а получается наполненная подлинной эмоцией действительность, получается «реальность, данная в ощущении».
Посетители Третьяковской галереи, тех залов, где экспонируется советское искусство 1920-х - 1930-х…
Посетители Третьяковской галереи, тех залов, где экспонируется советское искусство 1920-х — 1930-х годов, в том числе, работы Т.А.Мавриной, не могли не обратить внимания на двойной портрет, он называется «Портрет А.Ф.Софроновой с дочерью»: две женщины; одна, постарше, в тёмно-синем платье, с тёмными тенями под усталыми и вобщем-то не видящими вас глазами, с отсутствующим взглядом, с чёлкой до бровей и папиросой в руке… Богема. Это Софронова. Другая — прямая ей противоположность: молодая, вся бело-розовая, как зефир, с яркими глазами и распахнутыми, как лепестки, по-детски нарисованными ресницами. Это Ирина, дочь Софроновой. 1938 год. Ей 20 лет. Её отец, художник Генрих, Гарри или Андрей Матвеевич Блюменфельд умер, когда ей было два года.
Портрет карикатурный, гротескный. Мать и дочь, конечно, не были в восторге от него.
А на этом портрете Ирине 17 лет, и его она тоже не любила, потому что видела в нём насмешку.
С 1920-х годов Т.А.Маврина пишет и рисует московские улицы, дома, дворы, однако московский цикл, с документальной точностью запечатлевший и сохранивший образы и святыни старой Москвы, появился в военные годы. Большая часть этих небольших акварелей относится к 1942 -1944 годам.
Наверное, в такое время особенно остро ощущается живая значимость истории страны и народа, осознаётся непрерывность исторических связей и переживается ценность памятников национальной культуры и искусства, которое в каждую новую эпоху вырастает из памяти и живой души народа.
Некоторые листы из этого цикла имеют авторские датировки, но датированы они много позже, поэтому иногда вызывают вопросы.
Конечно, в этом цикле нашли отражение приёмы, которые как новый стиль декларировали старшие члены группы художников «13», а Т.А.Маврина участвовала в обеих выставках группы в 1929 и 1931 годах. Но в неменьшей степени в них раскрывается индивидуальность художника, черты, присущие именно Татьяне Алексеевне Мавриной — энергичность, порывистость, смелость, какое-то бесцеремонное обращение с реальным пространством, когда она решает задачу поместить его на маленьком листе бумаги и, конечно, испытующий, насмешливый или просто смеющийся взгляд на мир и порядок вещей.
А как разрывают и одновременно ритмически организуют пространство листа чёрные пятна кипарисов, которые она решила таким широким мазком! Просто хулиганство. Удивительный мастер.
Т.А.Маврина входит в число самых ярких русских художников ХХ века. Национальная традиция…
Т.А.Маврина входит в число самых ярких русских художников ХХ века. Национальная традиция особенно проявляется даже не в стилистике её поздних работ, продолжающих линию лубков и народного творчества, а в том, как решительно и кардинально она меняет творческую манеру и стиль, в том, как непохожи её графические циклы 1920-х, 1930-х, 1940-х… и одновременно как она всегда узнаваема. Это свобода. Быть такой, какой чувствуешь себя сегодня.
Смелая, озорная, остроумная, ироничная, насмешливая. Она была такой в жизни, такой же она была в творчестве. Искусство не так часто смеётся, тем более русское искусство. Но когда оно улыбается, одна из самых хороших его улыбок — это улыбка Мавриной.
Искусство 1920-х и в значительной степени ещё 1930-х годов полифонично, гуманистично, конструктивно…
Искусство 1920-х и в значительной степени ещё 1930-х годов полифонично, гуманистично, конструктивно и обращено в будущее и к будущему. Оно сосредоточено на человеке, который изменяет мир и самого себя, изменяет в сторону раскрытия нереализованной, но потенциальной и нераскрытой человечности. Эта человечность встаёт перед художниками и самим временем как цель и тайна. В её фундаменте огромный исторический опыт, но его недостаточно, потому что весь он относится к предыстории рождающегося человека. Какой масштабный и красивый проект.
И ещё. Это искусство умеет радоваться жизни, оно любит и умеет смеяться. Оно очень далеко от морализма и дидактики. Оно всё из несовершенства и осознания его. Оно смеётся над современностью, избывая, до конца исполняя её, всецело принадлежа ей и принимая её как источник или первый росток будущего мира. Отсюда пафос Дейнеки. И отсюда же улыбка Мавриной. Рот до ушей.
На этом портрете Мавриной - дочь известной художницы Антонины Фёдоровны Софроновой. Многим…
На этом портрете Мавриной — дочь известной художницы Антонины Фёдоровны Софроновой. Многим она хорошо знакома по знаменитому мавринскому портрету из собрания Третьяковской галереи, на котором Софронова и Ирина изображены вместе. Портрет Софроновой с дочерью. Софронова с папиросой и синяками под глазами.
Ирина, Ирина Андреевна, в девичестве Блюменфельд, в замужестве Евстафьева, тоже стала художницей. В её уверенной, глубокой живописи и тонкой графике традиции русского искусства 1920-х/1930-х соединились с выразительными приёмами и интонацией 1960-х/1970-х. Помимо тех уроков, которые дала ей мать, Ирина Андреевна росла в постоянном общении с Т.А. Мавриной, Д.Б. Дараном, Ф.В. Семёновым-Амурским. Хорошо знала и помнила М.К. Соколова.
Особого уважения заслуживает то, сколько времени и сил Ирина Андреевна отдала сохранению и популяризации творческого наследия А.Ф. Софроновой, как умело выстраивала отношения с музеями, издательствами и коллекционерами. До сих пор очень ощутимо, что в истории русского искусства ХХ века действующее лицо — это во многом результат усилий преемников, конечно, исследователей, но, возможно, в первую очередь, наследников.
Выставку Т.А. Мавриной в ГТГ обещают, кажется, в апреле. А этот свой портрет Ирина Андреевна не очень любила. Ей всегда казалось, что Маврина писала его с некоторой ехидцей. Её слово.


















