Все работы Семёнова-Амурского выполнены на бумаге. Точнее, почти все. Редко встречаются работы на картоне, на коленкоре, единичные случаи — на холсте. В поздние годы он любил писать на пластике, тонких, твёрдых листах, очень похожих на те, которые использовались для защиты школьных парт от малолетних вандалов и будущих поклонников Бэнкси. На бумаге, но это живопись. Всё работы Семёнова-Амурского очень небольшого размера, максимум 40 х 60 см, но очень часто они производят впечатление монументальных панно. Они масштабны. Они касаются беспрерывного потока жизни, космоса, времени. Они затрагивают события, которые происходят теперь и всегда, в какой-то всеобщей неопределённости и ясности одновременно. Как будто мы всё знаем про этот мир, и как будто это искусство делает нас умнее, и мир обретает какую-то целостность. И потому он так значим, всё в нём значимо, всякая малость, простой букет вырастает до размеров космического взрыва.
Архив за Июнь, 2022
Все работы Семёнова-Амурского выполнены на бумаге. Точнее, почти все. Редко встречаются работы…
История искусств русского ХХ века богата необычайно. Чем внимательнее всматриваешься в неё,…
История искусств русского ХХ века богата необычайно. Чем внимательнее всматриваешься в неё, тем больше видишь замечательных открытий, причём открытий, не имеющих ничего общего с формальной новизной, изобретательством или, точнее, регистрацией патентованных изобретений. Нет. Эти открытия глубже и тоньше. Когда я вижу листы Семёнова-Амурского каждый раз думаю, что мне открыли окно в дивный, удивительный мир счастья. В этой живописи повседневность просыпается к радости, в которой много мудрости и благодарности, и нет никакой дидактики, никаких нравоучений, никакого позёрства. Он наивен и мудр, в нём детскость встречается с мудростью большой, как будто бесконечно долгой жизни, не знающий ни усталости, ни инфантилизма, ни беспечности. Это очень красивый мир.
Кажется, что работы Семёнова-Амурского очень похожи. Это не так. Они очень разные, но отличаются они тонкими интонационными оттенками… обыкновенное чудо.
Этот небольшой лист А.В.Фонвизина может быть датирован и 1910-ми годами, когда он был связан с ларионовской группой. Я уже говорил, что этот художник так странно соединяет «Голубую розу» с «Маковцем», а левое искусство Серебряного века — с советским салоном. В 1930-х, 1940-х и 1950-х он станет писать акварельные портреты представительниц советской элиты, а в молодёжных кругах о нём будут говорить как о представителе преданого анафеме «формализма». Кто такие формалисты? Это те, чьи фамилии начинаются на Ф: Фальк, Фонвизин и Фаворский. Такая шутка жила в мире искусства 1960-х и дожила до наших дней.
Фонвизин был очень моден и в богемной среде, и среди коллекционеров. Мне кажется, отчасти, а может быть, именно поэтому и там, и там с такой радостью узнавания был встречен и принят Анатолий Зверев, человек талантливый, но очень поверхностный и падкий до незрелых плодов земной славы.
Культура — это умная память. Разрушение культуры в проекте постмодерна началось с разрушения смыслов, деконструкции, как назвал эти процедуры самый модный французский мыслитель восьмидесятых, с неразличения или безразличия к смыслам как ценности. Тогда де Сад был объявлен таким же значимым для европейской культуры, как Паскаль и Декарт, а Уорхол важнее, чем Гойя и Домье.
Сегодня мы встаём перед необходимостью восстановления реальности как иерархии смыслов. Культура — это умение различать. Непохожи и неравноценны Малевич и Петров-Водкин, Блок и Хармс, Рахманинов и Шнитке. Всё дело только в том, как они живут в нашей памяти, какое будущее пророчат нам.
Иногда художник говорит о времени так правдиво и точно, что приходит ясное понимание: он сам и создаёт его, человек и есть творец времени, форм, в которых остаётся эпоха; он не хронист, не описатель, он инженер и конструктор истории. Пройдёт сто лет, и мы, живущие в совсем другом мире, будем говорить о прошлом его словами, видеть его глазами, но он сам и есть — время. Время собирается из случайностей и нелепостей, из беспечности и необязательности… и из дикой настойчивости, тупого труда.
Я часто думаю о том, что эти зарисовки талантливого мальчика, получившего только начальное художественное образование, воспринимаются сегодня как очень живые и искренние реплики времени, как непосредственные проявления живой человечности и поэтому являются настоящими событиями в культуре. В них нет натужного высокомерия, нет отстранённости, есть молодая жизнь. Глупая? Беспечная? Ну и что? Настоящая жизнь, настоящее время.
Когда мы говорим о среде художественных языков 1920-х — 1930-х годов как о полифонической системе, как о пространстве многоязычия или, как бы сказали теперь, многовекторности, мы обязательно обращаем внимание на явление, которое в 1940-х назовут «натурализмом», то есть, на некоторые проявления академической традиции, которые отвечали запросам и, скорее всего, вкусам значительной части новой элиты, бюрократии, стремящейся стать новой аристократией, «проклятой касты», которая в конце концов и похоронит «красный проект». В этом же поле появляются огромные и помпезные натюрморты Машкова, сирени Герасимова и Кончаловского, портреты Шухмина и, конечно, феномен Василия Николаевича Яковлева, который заслуживает особого разговора.
Александр Александрович Риттих рассказывал о себе, что учился в Вене и Мюнхене. Документального подтверждения эти сведения не получили, но в его живописи ощутимо влияние венского и мюнхенского сецессионов.
Ещё одна работа из индустриального цикла начала 1930-х Виктора Анемподистовича Смирнова (1904…
Ещё одна работа из индустриального цикла начала 1930-х Виктора Анемподистовича Смирнова (1904 — 1977)
Если я правильно понимаю, на этом листе совмещены изображения нескольких цехов и нескольких стадий производственного процесса. Тот же приём монтажа и соединения разновременных событий, происходивших к тому же в разных местах. Лубок — комикс, икона — плакат. Современный взгляд и традиционный, народный. Работа как будто из мастерской, где народные художники занимаются разработками промышленного дизайна.
В этой работе не так просто узнать мастера таинственного ночного пейзажа. Совсем другой цикл и как будто совсем другой художник. Работа выполнена в плакатной манере. Изображение изобилует буквализмами, подробностями, характерными для произведений наивных художников. Совершенно иное звучание условности в изображения фигур, а элементы технического рисования придают рисунку свойства коллажа.
На примере Виктора Смирнова можно немного лучше понять, что мы имеем ввиду, когда говорим о «полифонии» эпохи: в течении двух-трёх лет художник создаёт несколько циклов работ, принципиально различных по форме и смыслу. И всё это имеет отношение к содержанию времени.
Пейзажный цикл В.А.Смирнова конца 1920-х — начала 1930-х годов отражает реальность и устойчивость архаичной космогонической системы народных представлений о мире и его устройстве, действительность древнего, народного сознания, в котором безусловное одушевление природы подразумевает включённость человека в сложную, собираемся веками картину мира. Эту картину и пишет художник.
Работа занимает в творчестве В.А.Смирнова особое место. На большом, почти метровом листе солнце, изображённое как космическое око. Мне кажется, оно рождено мироощущением человека, открытого перед космосом, перед мирозданием, перед тем, что было извечно и существовало до рождения живых, перед предками и духами, перед тем, что открыто человеку в предчувствии божественного начала мира. Вовлечение прошлого в открытие будущего. Очень отражает настроения своего времени. И теперь. Она безусловно касается вечности.
Что если бы она была воспроизведена в пятнадцатиметровой фреске!
14.06.2022
06.06.2022
Это не имеет никакого отношения к истории искусства. Просто к мысли, что искусство является чем-то важным и значимым, люди могут идти очень разными путями. Кто-то вообще об этом не думает. Так случилось, что в этой простой картине я увидел когда-то настоящее волшебство и почувствовал её… власть? нет, не то слово, скорее, непреодолимую привлекательность воображения, воплощённого вымысла, меняющего мир, место и время. Совсем-совсем маленьким я сидел перед этой картиной на диване, смотрел на неё подолгу и мне казалось, что я хорошо знаю эти места, что там я купался и плавал на другой берег, знал, что там есть сумасшедший дом, знал, что надо пройти немного по течению реки, направо и откроется огромная водная гладь… Я знал название этой деревни, но забыл сегодня.
И ещё я очень хорошо помню холодные туманы, полные духов и душ, когда они поднимаются над полями в глубоких сумерках короткого северного лета и провожают почти до самого дома.
Сегодня над Москвой фантастическое небо, облака, тучи, солнце, дождь.
Мне кажется, не так много художников, которые в самом деле смотрят на небо, видят сами и умеют написать завораживающее чудо никогда не повторяющегося небесного представления. То есть, все художники пишут небо, но для некоторых оно в самом деле почему-то особенно важно и у них получается сказать об этом.
Кого могли бы вы назвать из таких мастеров в русском искусстве XIX века? Николай Дубовской? Конечно. Александр Киселев? Отчасти Алексей Саврасов и Фёдор Васильев. А кто ещё? Не уверен, что в этом ряду я бы назвал даже Левитана.
А в ХХ веке? Для меня это Ростислав Барто и Борис Смирнов-Русецкий. У Барто есть большая серия монотипий 1942 года «Высокое небо». Даже у художников-реалистов, так внимательно всматривающихся в небо, появляется детская смелость мечты и дыхание метафизики, и как будто отчётливо звучит тема горнего мира. Что говорить о представителе русского космизма?
Если поставить рядом несколько работ Зусмана, выполненных в разные годы и в разных техниках, может сложиться впечатление, что он сильно меняется, что может быть непохожим на самого себя. Может быть, это впечатление справедливо. Хотя мне кажется, что Зусман — цельный и хорошо узнаваемый художник, постоянно возвращающийся к одним и тем же темам, мотивам, сюжетам. Да, меняется художественный язык, но ведь это так нормально, что художник меняется со временем, скорее, странно, если этого не происходит. (Другой вопрос, каково содержание этих перемен, но сейчас не об этом).
Например, это сопоставление в картине старого и нового города, уходящей и строящейся Москвы в 1930-х, 1960-х, 1970-х… С годами меняется манера письма, степень реалистичности или условности изображения, но остаётся ощущение живого города, согретого миллионами человеческих жизней, города людей, а не фасадов. Он с грустью и теплом провожает и встречает его, и всё это воспоминания…
Современные люди с невероятной лёгкостью говорят об искусстве. С лёгкостью и изумительной…
Современные люди с невероятной лёгкостью говорят об искусстве. С лёгкостью и изумительной убеждённостью в справедливости того, что они говорят. Так же беседуют о театре, музыке, литературе… Мне кажется, что современная культура с той же невероятной лёгкостью и производит искусство, литературу, музыку… Но ещё больше поражает то, что огромные ряды посвещённых говорят ладно и в унисон почти одно и то же, подтверждая правоту и компетентность друг друга.
Как будто у нас есть набор универсальных инструментов и всё дело только в том, чтобы уметь применить их то к одному, то к другому художнику.
Но ведь по-настоящему точно перевести в слова впечатления, возникающие от тех событий, которые называются искусством, очень непросто. Поэзия, музыка и живопись касаются вещей и измерений, которые человеку очень нелегко выразить языком примирения с обывательщиной и повседневностью.
Нет, каждый раз язык как будто рождается заново. Нет, это очень непросто.
Лунный свет вылит в огромную чашу ночи, неба, и моря и гор. Мир вбирает этот свет в себя, засыпает в нём и становится удивительно новым или просто становится самим собой, сам себе снится. Мир замер. Мир уснул. Как будто художник в последний раз наблюдает сон мира перед тем, как он проснётся и придёт в движение.
У Лабаса 1927/32 годов всё станет движением. Всё наполнится мерцающей реальностью млечного потока вселенной. Он рвёт на атомы старые формы мира и наскоро набрасывает и сшивает новые пространства, пронизывающие человека в едином и всеобщем космическом порыве. От формальных экспериментов и теоретизирования — к новой реальности, и это будет реальность эйнштейновского мира.
Пройдёт немного времени, мир наполнится другим светом, мы увидим, что свет — движение, и пространство земли — тоже движение, и мы по-другому видим и воспринимаем его, мы летим, едем, мы — движение.
Так художник говорит о своём времени. Что говорим мы?

















